Вадим Попов / Ronin Skorokot (ro_nin) wrote,
Вадим Попов / Ronin Skorokot
ro_nin

Categories:

Про либертинаж-2 (окончание статьи Екатерины Дмитриевой)

КОНЕЦ ПРЕКРАСНОЙ ЭПОХИ ИЛИ ПРОЛОГ 1789 ГОДА?
Собственно, именно к концу века, в последние десятилетия перед революцией, роман либертинажа приобретает свойственную его поздней модификации двойственность. Как это мы видели уже у Мирабо-сына в романе "Мое обращение", эротические и даже порнографические описания легко поддаются в нем реверсивной трактовке: не столько (и не только) игривые, соблазнительные сцены, сколько резкая критика и общества, да и самого либертинажа, скрывающаяся за мнимой игрой. Так, абсолютно амбивалентную роль играет либертинаж в известном романе Никола Ретифа де ла Бретона "Совращенный поселянин" (1775), где автор, казалось бы, с упоением описывая различные его формы (либертинаж ставшего светским человеком поселянина Эдмона; доведенный до пароксизма либертинаж Годе; разные формы женского либертинажа43), кажется, впервые во французской литературе "выходит на тему" классового содержания данного социального явления. Критикуя светский, аристократический либертинаж, сеющий зло и приводящий к гибели по природе своей благородных героев, Ретиф в целом выступает словно от
имени тех, для кого либертинаж есть лишь вольность нравов, "сладострастная практика бездельников". На самом же деле, будучи учеником и последователем Жана-Жака Руссо (весьма непоследовательным, надо сказать; впрочем, стоит помнить, что современники дали Ретифу прозвище "Rousseau du ruisseau" - "ручейный Руссо"), Ретиф отвергает не столько практику либертинажа, которая эстетически его явно притягивала, сколько его философские основания, ассимилируя тем самым материалистическую теорию и либертинаж44.
Подобная же двойственность, за которой просматривалось в том числе и социальное происхождение автора, характеризует и другой роман, написанный почти десятилетие спустя и известный под названием "Любовные приключения кавалера Фобласа" (1797) Жана-Батиста Луве де Кувре. Правда, в отличие от романа Ретифа де ла Бретона, это была своего рода современная утопия, в которой словно ностальгически сублимировались "идеальные черты" уже уходящей эпохи45 (и тем самым то, что она завершалась, делалось очевидным). В данном случае примечательно еще и то, что роман, ставший своего рода символом dolce vita Старого режима, так что Фоблас последующими поколениями воспринимался как "типичный француз аристократического XVIII века", "последний из либертенов"46, вышел из-под пера сына парижского торговца Луве. Писатель, добавив себе благородную частицу "де", свои знания об аристократических нравах эпохи почерпнул боле из книг, чем из жизни (в круг источников его романа входили среди прочего романы Кребийона-сына, Лакло, но также Руссо и Вольтера47). При этом мир, в котором жили герои Луве де Кувре, казался стабильным: по-прежнему радостно служили своим господам слуги, и по-прежнему тем же господам, но по-своему, служили субретки. И казалось, что ничто не предвещает скорых и неминуемых потрясений.
И все же, как уже не раз замечала критика, это было изображение аристократического мира, но увиденного руссоистски настроенным бюргером48, который, как он сам в том признавался, старался наполнять (или разбавлять) легкомысленные сцены серьезными пассажами, где "показывал большую любовь к философии, и особенно к республиканским принципам, достаточно редким для эпохи, в которую... писал?49. Первое, как мы уже видели, было не новым, но от уважения к "республиканским принципам", действительно, веяло новизной. Оно находило выражение и в истории патриота Ловзинского, страдания и испытания которого представляли собой своего рода контрапункт легкомысленной жизни заглавного героя, и в подозрении, высказанном любовником умной и сладострастной интриганки маркизы де Б. что, "если бы она родилась простой бюргершей, то вместо того чтобы быть галантной женщиной, она была бы попросту женщиной чувствительной?50, а также в тирадах против порабощения женщины, за свободный выбор и развод.
В еще более острой форме критика общественной жизни и общественных отношений, скрываемая за эротическими описаниями порой уж совсем обеденного свойства, получила отражение в своеобразном жанре, имевшем весьма широкое хождение в предреволюционные годы (его обычно относят к совсем уж третьесортной литературе либертинажа). Я имею в виду так называемые мемуары куртизанок (вариант; публичных женщин - а проституция действительно увеличилась в предреволюционные годы, о чем свидетельствуют и архивы полиции51), которые, словно оставив свою основную профессию, превращались в сказительниц собственной биографии. Конечно, в большинстве случаев речь шла о "художественном повествовании", и мемуары эти не могут рассматриваться как подлинное свидетельство, но их обилие все же заставляет историков рассматривать подобного рода тексты как пусть и косвенное, но все же отражение исторической истины. Большинство из них поражает своим все усиливающимся пессимизмом и своеобразным "утяжелением" описаний дебоша, который уже теряет все очарование сладострастия, присущее лучшим романам либертинажа, и "превращается в каталог поз и положений?52. На смену поиску удовольствия, которое было, как мы видели, основной составляющей философии либертинажа, приходит размышление о риске, которому подвергаешься, вступая в связь (так, героиня одного из подобных романов, анонимного сочинения "Переписка Эвлали, или Картина парижского либертинажа", оплакивает участь своей подруги, которую совратитель "повесил на дереве с отрезанными сосками"53). Гедонистические настроения, едва возникнув, очень быстро сменяются здесь размышлениями о болезнях, разрушении, смерти. И над всем царит идея справедливого возмездия. "О, роковой либертинаж, до чего ты меня довел!" - восклицает героиня "Переписки..." в финале54.
За гигиенической и экзистенциальной проблематикой нередко скрывается чисто социальная и политическая подоплека. Обратим внимание, что практически все героини описывают бессилие своих благородных клиентов, толкающее их на разного рода извращения. Возникает ощущение, что сама эпоха Старого режима характеризуется утратой сексуальной энергии. И напротив, те, кто традиционно воспринимался как маргиналы общества, - слуги, конюхи, ремесленники и проч. - характеризуются как обладатели утраченной аристократами силы. Политическая коннотация здесь очевидна: возрождение задыхающегося века может прийти лишь от низов, потому что элита уже более ни на что не способна. Эта логика станет чуть позже центральной в памфлетах времен революции, где аристократ, враг народа, будет ассоциироваться со стерильной сексуальностью, в то время как третье сословие станет воплощением вновь обретенной мужественности55.
Сама же история героинь-куртизанок впишется в циклическую историю времени, став ее видимой эмблемой: как на смену эйфории чувственных отношений приходят страх и разрушение, так и на смену эйфории Просвещения приходит тягостное размышление о будущем этого так называемого Просвещения. Каждый частный дебош с необходимостью создает массу общественного дебоша, который, в свою очередь, провоцирует частный. Так же как куртизанка раскаивается в том, что поддалась соблазну, но не может уже ничего изменить, так и Франция уже не в состоянии сойти с дороги зла. Именно об этом совершенно отчетливо говорит анонимный автор "Исповеди куртизанки, ставшей философом" (1784), который, в преддверии исторического кризиса, проводит параллель между ложным путем проституции и ложными путями нации56.
Показательно, что подобной же логике, но доведенной, как это у него всегда бывает, до парадокса, пытается подчинить своих героев в годы террора и маркиз де Сад. Нация пришла к 1789 году со всем грузом многовековой коррупции. "Остерегайтесь слишком увеличивать народонаселение", - говорит либертен Долмансе юной Эжени в программном тексте де Сада "Философия в будуаре" (1795)57. За этой фразой - весь глубокий скепсис Сада в отношении "очистительных возможностей" революции. В своей замечательной и по сей день не потерявшей актуальности статье Пьер Клоссовски писал: "Революция, переживаемая старой и разложившейся нацией, никоим образом не может дать ей надежду на возрождение; не может быть и речи о том, что начнется счастливая эпоха обретенной естественной невинности, поскольку эта нация освободилась от аристократии. Режим, основанный на свободе, по Саду, должен стать и в действительности станет ни больше, ни меньше, как разложением монархии, доведенным до предела. <...> Иными словами, уровень преступности, до которого ее довели бывшие властители, сделает эту нацию способной пойти на цареубийство с целью установления республиканского правления, то есть социального порядка, который в силу свершившегося цареубийства вызовет к жизни еще более высокий уровень преступности"5*.
СУБЛИМАЦИЯ ЗЛА
Тема отношения маркиза де Сада к революции и взаимоотношений его трансгрессивной философии с революционной идеологией конца XVIII века слишком обширна, чтобы пытаться ее решать в рамках данной статьи. И тем не менее обратим внимание на те позиции, где Сад, словно продолжая "дело" своих предшественников-либертенов, незаметно (или, наоборот, слишком уж заметно) опрокидывает все их построения, сослужившие, как мы уже видели, свою службу готовившемуся "делу Революции".
Казалось бы, в основе эротологии Сада лежит, как уже упоминалось, философия природы Гольбаха, чьи труды "Система природы" и "Здравый смысл" он почитал своими настольными книгами59. Единственная правда - движение мира и тела в его естественном, природном движении и самовыражении. Именно эту истину пытаются донести опытные либертены у Сада до своих жертв (или своих учениц, что часто одно и то же). Но именно здесь читателя подстерегает опасность: инициация юных героинь, их вхождение в храм любви, он же храм природы, происходит путем неестественным. И тот же Долмансе в "Философии в будуаре" начинает с того, что приобщает Эжени к содомскому греху, который, будучи "неестественной" формой любви, вместе с тем природно оказывается вполне возможным: безразличная ко всему природа позволяет и эту форму отношений.
Но и удовольствие (plaisir), основное алиби и "raison d'etre* либертенов, становится у Сада, открывшего тайную связь, что существует "между сексуальностью и деспотизмом", - источником зла, готовым вспыхнуть в любой момент ("сама природа содеяла так, что к высшей форме наслаждения мы приходим через боль?60, "нет мужчины, который не захотел бы стать деспотом в тот момент, когда он кончает?61). Именно это заставляет его скептически увидеть в политических выступлениях революционной эпохи, но также и во всех убийствах, грабежах и насилии - не Политику, не Общественный интерес, но саму Природу, игралище темных и страшных сил, скрывающуюся каждый раз за новым обличьем. "Естественное состояние перестает видеться нормативным раем, напротив, оно видится сгущением, концентрацией всех ужасов общественного состояния?62. "Нас возбуждает не объект похоти, а сама идея зла", - утверждает Сад.
Это перечеркивает еще одну важную составляющую либертинажа - его эстетическую привлекательность, искусство "красиво жить" и "красиво любить?63.
Впрочем, еще за несколько лет до того, как сам маркиз де Сад решил взяться за перо, во Франции был написан роман, - может быть, один из самых великих романов XVIII века, последний классический роман, отразивший кризис Просвещения и классицизма, - который, в не меньшей степени, чем тексты де Сада, хотя и по-своему, показывал, как эротика и либертинаж, доведенные до крайности, теряют свое основное содержание получения удовольствия и его поиска. Речь идет, разумеется, об "Опасных связях" Шодерло де Лакло (1782). Как и Сад, Лакло исходит из уже известных нам предпосылок: человеческие отношения сводятся у него к отношениям сексуальным. Только над ними у Лакло властвует уже не Природа, но Абсолютный холодный разум, при том что сексуальность (Природа) по-прежнему занимает место Бога (Религии) и вытесняет тем самым идею вечного спасения. Проблема у Лакло заключается в том, что его герои получают удовольствие не от физического наслаждения, которое для них есть лишь путь к достижению цели, но от наслаждения интеллектуального (умозрительного): возможность насаждать без ограничений свою волю -вот что является в конечном счете целью всех действий Вал ьмона и Мертей. Не случайно Андре Мальро в своем ницшеанском анализе этого романа Лакло говорил об "эротизации воли" у Лакло64, что в конечном счете и сделало этот роман гораздо более современным и вневременным, чем многие другие романы той эпохи.
Примечательно, что потомки увидят в сочинении Лакло не только "сумеречную критику? Старого режима, обнажение пустоты всей его расшатывающейся системы, но и то, что единственной силой, способной удержать этот режим, оказывается "насилующая воля?65. Так создается мир принуждений, карцеральный мир, исполненный одержимости и перверсии, который, как теперь выясняется, не просто увенчал век Разума и Просвещения, но был его незримой, но неотъемлемой составляющей66. И который, добавим, способен многое объяснить в том, что Франции пришлось пережить в последнее десятилетие XVIII века.
Книги либертинажа комментируют и объясняют революцию", - записал Бодлер в набросках к так и не завершенному им предисловию к "Опасным связям? Шодерло де Лакло. И в самом деле, литература либертинажа, как мы уже успели убедиться, став во многом прелюдией и комментарием грядущей Революции, своеобразным "ферментом ее брожения?67, была субверсивна и революционна даже a contrario - признанием пустоты тех ценное" тей, что составляли содержание эпохи и которые словно очищали путь для поиска ценностей иного рода. Надо ли удивляться, что и путь многих писателей-либертенов оказался впоследствии связанным с революцией? К жирондистам примкнул Луве де Кувре. Генерал Шодерло де Лакло стал в 1791 году комиссаром Военного министерства, которому была поручена реорганизация театральных трупп молодой Республики, а в 1800-1803 годах - активным участником революционных-войн под предводительством генерала Наполеона Бонапарта. Что же касается графа Мирабо-сына, то после многочисленных превратностей судьбы, за три года до смерти, он был еще избран в 1789 году депутатом в Генеральные штаты от третьего сословия68.
МЕЖДУ "ЧЕЛОВЕКОМ ПОРЯДОЧНЫМ? И "ЧЕЛОВЕКОМ ЧУВСТВИТЕЛЬНЫМ": СОФИЗМЫ ЛЮБВИ
До сих пор мы говорили о XVIII веке как об эпохе, воспевавшей физическую любовь, сделавшей ее главным своим занятием, когда, казалось бы, постьдным считалось верить в чувство и в нравственные обязательства, с ним связанные. "Не слушайте никогда вашего сердца* - так звучал один из лозунгов литературы либертинажа. А в романе, например, Пьера-Жана-Батиста Нугаре "Парижская сумасбродка, или Причуды любви и доверчивости" (1787)69 уже само название показывало, что героиня безумна потому, что верит в любовь.
И оттого легко может показаться, что не было ничего более противоположного, чем либертинаж и зарождающийся параллельно в литературе, но также и в бытовом сознании сентиментализм. В этом нас, в частности, могли бы убедить и многочисленные пародии на Руссо в романах либертинажа: пародия на "Новую Элоизу" в "Современном Аретино" аббата Дю Лоранса (1763) (глава "Супруга Сюза")70, пародия на "Эмиля* в романе Мирабо-сына "Поднявшийся занавес, или Воспитание Лоры" (1782, подробнее см. ниже), пародирование пары влюбленных Юлия - Сен-Пре в образах Вальмона и Турвель у Шодерло де Лакло и т. д.
И все же стоит только внимательно вчитаться в романы либертинажа, как становится очевидно, что любовь в ее платоническом понимании в них присутствует, равно как и понятия о чести и порядочности (honnetete), получившие, как уже говорилось, право гражданства во Франции в середине XVII века. И герои
Заблуждений сердца и ума? Кребийона-сына, и главные действующие лица "Терезы-философа", и даже персонажи произведений божественного маркиза в определенные моменты вполне способны рассуждать и о чести, и о чувстве.
Так как же случилось, что система запретов и разрешений, лежавшая в основе кодекса "порядочности", легла также и в основу либертинажа, вплоть до того, что между ними в определенном смысле стерлась грань и в XVIII веке нередко оказывалось невозможным "сойти за honnete homme, не будучи debauche"?71 Как случилось, что культура, отвернувшаяся от чувства ради чувственности и естественных потребностей человеческой природы, способствовала новому открытию чувства и души, каковым к концу XVIII века стал сентиментализм?'
Но для начала я позволю себе напомнить о некоторых составляющих понятия "порядочный человек", которые оказались впоследствии важны для поведенческого комплекса либертена.
1. В XVII веке литература (романы и трагедии), взявшая на себя заботу о воспитании "порядочного человека", учила читателей познавать собственную природу и развивать свои возможности. Считалось, что человек высокого происхождения, который, по определению, призван быть "порядочным", одновременно должен обладать качествами хорошего психолога и философа, чтобы уметь управлять собой и управлять другими. Следует знать любовь в другом и самом себе, чтобы знать, как от нее защититься.
2. Порядочный человек находит свое удовольствие в социальной жизни; В ней он практикует искусство нравиться, которое предполагает принесение в жертву своей особости. Требование подчиняться правилам приличия (все имеет свое время и свое место) сочетается с предписанием культивировать удовольствия. Нравственные качества требуются лишь в той мере, в какой они способствуют светскому общению.
3. Порядочный человек должен обладать легкостью и блеском ума, не впадая при том в педантизм. Совершенство понимается как производное от меры, и шевалье де Мере пишет: "Даже если благородный человек имеет определенное занятие (как, например, война, которая есть самое прекрасное занятие в мире), даже если он что-то знает в совершенстве и вынужден по тем или иным причинам посвятить этому занятию жизнь, ню его поведение, ни его разговор не выдают ни в малейшей мере то, чем он занят?72.
4. Наконец, непременный атрибут порядочного человека -умение "обходительно ухаживать за дамами" (galanterie). Причем именно в этой области благородство (honnetete) уже в XVII веке
существенно отходит от морали. Любовь - это сражение, битва, в которой не следует быть слишком щепетильным и разборчивым. Благородство же здесь выражается в первую очередь в искусстве обольщения. Легкость, непринужденность, грациозность, ум, красноречие - лучшие козыри любовника73. I Так как же либертинаж смог ассимилировать правила "хорошего тона" и подверстать их под собственную идеологию? В историческом плане это произошло почти незаметно: в эпоху Регентства то, что называлось либертинажем, приобрело, как уже отмечалось выше, светские очертания, перестав быть интеллектуальной экстравагантностью и превратившись в "модное приличие", почти норму, а точнее - идеал "искусства жизни" - пресловутый le savoir-vivre, Воспитание либертена стало почти обязательной составляющей воспитания "модного кортеджиано" (с XVII века во Франции понятие cortegiano, "придворный", нередко употреблялось как сидо ним понятия honnete homme, "порядочный человек74). И не случайно в это же время в литературе роман воспитания становится одной из форм литературы либертинажа. Идеальный куртизан (то есть придворный), чтобы соответствовать тону двора, должен был быть либертеном.
На самом деле культивирование удовольствия в сочетании с требованием подчиняться правилам приличия, которое либертен унаследовал от "кортеджиано", только с той разницей, что теперь "культивирование удовольствия" переместилось на первый план, помещало его в напряженное поле антиномий: либертен оказывался между запретом и его преодолением, между реальностью и воображаемым. Он вынужден был подчиняться господствующему закону и вместе с тем сопротивляться ему, что, в свою очередь, заставляло его в зависимости от места и момента действия быть обольстителем, эрудитом, философом или светским человеком. Последнее вносило и определенную коррективу в представление о либертене как отбрасывающем всяческие условности. Правильнее было бы говорить о нем как об умеющем презирать условности- нов рамках существующей условной культуры.
Так, например, в романе Кребийона-сына "Заблуждения сердца и ума" (1736) - по общему признанию, "хартии либертинажа" - юный Мелькур ловит своего опытного друга-либертена, преподающего ему уроки светской жизни, на противоречии, которое на самом деле как раз и составляет один из "законов" поведения либертена. Версак говорит о необходимости отступления от правил ("...следуя общепринятым правилам поведения, вы останетесь навсегда заурядным человеком... чем оригинальнее вы будете... как в отношении мыслей, так и в отношении поступков, тем лучше"). И туг же призывает к вуалированию всякой самобытности ("...вы должны научиться так искусно скрывать свой характер, чтобы никому не удавалось разгадать его. К умению обманывать людей следует еще прибавить способность проникать в характеры других, вы должны постоянно стараться разглядеть за тем, что вам хотят показать, то, что есть на самом деле?75).
Собственно, в этой антиномии - быть как все и при этом сохранять свою индивидуальность - и кроется существенный для нас момент смыкания кодекса "порядочности" и либертинажа (интересно, что и одно из ранних определений либертена как раз учитывало эту двойственность: "...враг всяких принуждений, который следует своим наклонностям, не отклоняясь при этом от правил честности, благородства и добродетели"76).
Высказанное здесь же требование Версака "проникать в характеры других" предельно точно отражает присущую либертинажу "концепцию" отношений между мужчиной и женщиной, которые, перестав быть вопросом сугубо "аффективным" или "экономическим", становятся вопросом тактики и внешнего соблюдения приличий при нередкой брутал ьности происходящего. А позже - доведенные до логического предела - оказываются тем способом получать удовольствие от удовлетворенного тщеславия, которое заменяет и само эротическое удовольствие (как мы уже видели выше на примере героев Лакло). Но задумаемся: так ли уж это далеко от кодекса "порядочного человека" - уметь управлять собой и управлять другими! (Ср. также характеристику, которая в романе Кребийона дается другой героине - маркизе де Люрсе: "Она хорошо изучила женщин, а также и мужчин, и знала тайные пружины, коим повинуются и те и другие?77.)
Именно поэтому в отношениях, культивируемых либертина-жем, нет ничего более компрометирующего, чем любовь-страсть. И дело не только в том, что она вносит иррациональный момент в разумно регламентированную игру, в результате чего влюбленный становится смешон и нелеп. Дело еще и в том, что монологичность любви-страсти, всецело сосредоточенной на своем предмете, противостоит еще одному принципу honnetete - не впадать в педантизм: ни его поведение, ни его разговор не выдают ни в малейшей мере то, нем он занят. Так, герцог де Лозен в своих мемуарах рассказывает о графине Эспарбель, преподносящей урок влюбленному в нее графу де Бирану: "Поверьте мне, мой маленький кузен, ныне не пристало вести себя романически; это делает вас смешным, да и только. У меня была одно время склонность к
вам, дитя мое, и не моя в том вина, -если вы приняли ее за великую страсть <...> У вас есть все, чтобы нравиться женщинам: воспользуйтесь этим и будьте уверены, что потеря одной может быть компенсирована обретением другой; это лучший способ быть счастливым и обходительным?78.
Итак, для светского человека и аристократа либертинаж мог соотноситься с игривой обходительностью (galanterie enjouee), а представление о том, что любовь - это сражение, битва, находило выражение в искусстве обольщения (puissance de seduction)79. Будучи светским по преимуществу, но поставив вместе с тем во главу всего удовольствие, либертинаж придал тем самым культуре XVIII века еще одну характеристику, предвосхитив многое, что, казалось бы, было открыто лишь в XX веке80. В моде оказалась латинская поговорка: "Intus ut libet, foris ut moris est" ("Внутри как угодно, внешне в соответствии с традицией")81. Теперь любовник (amant), превратившийся в либертена, все еще говоря женщине: "Я вас люблю", всего лишь вежливо маскировал благородной формулой непреодолимость своего желания ("Je vous aime" означало: "Je vous desire"). В "Энциклопедии", где галантная и вежливая любовь противопоставлялась пороку и разврату, само слово "либертинаж" определялось в том числе как "благородное имя", которым "народы маскируют свои пороки"82. Так возникала игра между приличием языка и неприличием поведения, между формой и реальностью. Весь словарь галантности и светскости мог быть понят на двух уровнях: количество формул "с двойным дном" увеличивалось.
Одним из следствий данного явления было то, что вопреки стереотипному представлению о либертене как дебошире и развратнике либертинаж мог описываться даже и не как результат (сексуальный акт), но как сам процесс обольщения. Так, например, у Кребийона-сына в его романах нет любви, которая не была бы физической или не имела тенденцию сделаться таковой. Но при этом сам рассказ каждый раз строится таким образом, что удовольствие сформировано ожиданием или же воспоминанием о давнем или недавнем удовольствии или описанием всей стратегии любовного наступления. Описание всех этих "стыдливостей" (pudeurs) и создает всевозможные нюансы83.
Характерно, что в одном из своих первых рассказов, "Сильф, или Сон Госпожи де Р**", описанный ею самой в письме Госпоже де С***" (1730), Кребийон-сын сделал своим героем фантастическое существо, чья репутация "опасного любовника" обязана была магической власти, которой он обладал и о которой вместе с тем сожалел: "Мы знаем, что происходит в женском сердце, как только у нее возникает желание, мы его удовлетворяем?84. Впрочем, тут же он добавлял: "Любовник, который знает обо всем, о чем думают, очень неудобен. С ним не существует более дистанции между признанием и чувством, желанием и удовольствием..."85
Так и в основе "главного" романа Кребийоиа "Заблуждения сердца и ума" лежит изложение и угадывание "задних мыслей" и чувств героев, скрывающихся за галантной риторикой. Но по мере того, как все более ухищренными становятся чувства и желания, делается очевидным, что вместе с вопросом о психологической правде чувства и желания ставится и вопрос о правде языка. Сомневаться в искренности чувства означает также вопрошать себя, существует ли для него адекватное и аутентичное выражение (именно поэтому в глазах маркизы алогизмы обращенного к ней любовного письма могут выражать как любовь, так и просто желание показать свою любовь, всего лишь играя в нее). В романе герои считают, что они влюблены, они говорят, что влюблены, они считают влюбленными других - возникает целый поток риторики. Й мы начинаем понимать, что софизмы любви и есть сама любовь. А возникающая игра между приличием языка и неприличием поведения, между формой и реальностью побуждает трактовать в определенной степени и само чувство как порождение языка.
Но как раз лингвистическая составляющая либертинажа, согласно которой именно язык организует материю восприятия, - и как тут не вспомнить сенсуализм Кондильяка - неожиданно сближает этот тип литературы с явлением, казалось бы, совершенно иного порядка - чувствительной литературой, наследием средневековой куртуазности, на которую наложились новейшие течения неоплатонизма и глашатаем которой во Франции стал еще в 1720-е годы Мариво. А ведь именно ему принадлежало открытие любви как рождающейся в первую очередь в речи, а не во внеположной речи реальности.
< Считается, что сентиментализм как открытие чувства стал выражением новой бюргерской этики, противостоявшей аморальности пресыщенных аристократов86. Другие исследователи настаивают на ложности данной гипотезы, считая, что сентиментализм и либертинаж существовали и в жизни, и в литературе как две параллельные друг другу тенденции, выразившие борьбу за освобождение чувства (сентиментализм) и чувственности (либертинаж) - во имя всеобщего грядущего освобождения87. Интересно, что заслуга сближения двух 'этих тенденций приписывается во многом Руссо, и в частности его "Юлии, или Новой Элоизе" (1761), главный герой которой, чувствительный Сен-Пре, окончательно закрепляет за чувством функцию искупления "заблуждений сердца и ума", которая ранее принадлежала физическому удовольствию как выражению естественной потребности природы.
И действительно, в целом ряде романов, определяемых ныне как романы либертинажа, либертинаж, хотя и мыслимый как отказ от всех форм проявления сильного чувства (от влюбленности, поскольку она порабощает; от эротического настойчивого желания - либертен должен сам выбирать себе жертв; от всего непосредственного - либертен презирает то, что дается сразу), все же оказывается неким преддверием открытия "чувства" именно в его метафизическом, идеалистическом понимании, приоритет которого сами французы уже с середины XVI11 века отдавали немцам88. Так, уже известный нам граф Мирабо создает в 1788 году роман "Поднятый занавес, или Воспитание Лоры?89, своего рода либертинажную версию "Эмиля? Руссо, в котором, несмотря на его провокативный и даже пародийный характер, все же парадоксальным образом создается некое подобие сентиментальной идиллии. Еще серьезнее дело обстоит в "Любовных похождениях кавалера Фобласа", где бесконечные любовные авантюры героя, его метания между любовью чувственной, греховной, и любовью искупительной, сентиментальной, приобретают видимость поиска истины - своего рода "схождение во ад, чтобы стать в финале романа достойным законного брака?90.
Намек на то же завершение заблуждений есть и в незаконченных "Заблуждениях сердца и ума? Кребийона: во всяком случае, появление прекрасной Ортанс, несмотря на ее временное поражение перед опытной соперницей-либертенкой, дает возможность предположить, что либертинажный опыт героя станет определенным этапом на пути постижения истинного чувства.
Наконец, даже и в "Опасные связи" - роман о либертинаже и его крахе - все равно оказывается инкорпорирован свой роман о любви именно как о чувстве, мимо которого и по сей день некоторые интерпретаторы стараются пройти, считая, что линия Валь-мона и президентши де Турвель достаточно маргинальна для "Опасных связей" (эта же точка зрения отразилась и в блистательной сценической адаптации романа немецким драматургом Хай-нером Мюллером "Квартет"). А между тем де Турвель не только олицетворяет собой истинное, непритворное чувство, но в определенной степени предвещает тех романтических героинь, которые появятся уже в литературе следующего века (недаром сам Лакло говорил, что Турвель - единственный абсолютно вымышленный образ, примеров которому он не мог найти в действительности). И если роман Лакло и не превращается в финале в сентиментальный, то лишь благодаря "последовательности" Вальмона, не решившегося полностью отдаться чувству, но все же явно попавшего под его влияние.
Любопытно, что та же тенденция выражена и в "Терезе-философе", романе на грани порнографии, где весь опыт философского (и не только) либертинажа, через который проходит героиня, является своего рода инициацией в истинное идеальное чувство, которому Тереза отдается в финале, полюбив графа, - как если бы ее чувствительность вырастала от соприкосновения с пороком91.
Конечно, две системы ценностей, чувство и чувственность, сентиментализм и либертинаж, в принципе были плохо совместимы. Однако их внутренняя борьба, их неизбежное столкновение и даже переплетение многое определили в дальнейшем развитии литературы. В определенном смысле можно было бы сказать, что именно эта борьба двух тенденций заставила осознать всю разницу, существующую между желанием и любовью, - и тем самым научила прислушиваться и выражать движения человеческого сердца.
Несколько десятилетий спустя то же прохождение через опыт либертинажа, но на этот раз необходимое для постижения божественной любви, станет сюжетным ходом двух экспериментальных романов раннего немецкого романтизма, "Люцинды? Ф. Шлегеля (1799) и "Годви" К. Брентано (1801), которые принято ныне рассматривать как мета-романы об истории философии любви. Но это - уже тема другого разговора.

Источник: http://www.fedy-diary.ru/?p=3707

Авторские примечания к статье - в комментах.
Tags: история
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 7 comments